Экскурсия в бундесвер, или Посторонним в...

Мог ли думать я, примерный советский ребенок, рисовавший звезды на бумажных самолетиках, что когда-нибудь буду служить в рядах доблестной немецкой армии? Армии, которая в свое время воевала против красных звезд? Армии, которая на боках своих самолетов носит черные кресты?

Нет. Но тем и прекрасна жизнь, что ты не подозреваешь, какие капризы и сюрпризы она готовит тебе за углом полуночи. А если и подозреваешь, то — слава богу — почти всегда ошибаешься. А «ошибаться» в данном случае совершенно не значит «разочаровываться».

Я был призван на службу как настоящий и полноправный гражданин Германии, по истечении двух лет после переезда из России, за которые я, по чьей-то идее, уже должен был выучить язык ровно настолько, чтобы понимать команды. Я мог бы выбрать гражданскую службу, чтобы пасти крикливых бабушек и дедушек в домах престарелых или таких же крикливых, но намного более дружелюбных маленьких немчат в детских садиках, но — я же родился в Советском Союзе. Я же рисовал звезды на истребителях и Т-34. Я же носился по лесам с деревянным автоматом, играя в «войнушку» с друзьями. В конце концов до двенадцати лет я жил в двух километрах от стрельбища, откуда частенько слышны были залпы и где мы темными весенними вечерами собирали с мокрой глины гильзы и гнутые пули всех мастей. В мешках с нашей добычей иногда попадались и целые патроны, которые мы осторожно (чтобы не просыпать драгоценный порох) расковыривали камешками.

Возможно, каждый советский мужчина, с детства готовившийся защищать Родину от мифического немецко-американского врага, где-то за бортиком сознания чувствует себя немножко неполноценным, если ни разу в жизни не выстрелил из настоящего автомата, не пробовал уложиться в семь секунд при сборке пистолета, не стоял на плацу под проливным дождем и ураганным ветром. Ко всему прочему жизнь в Германии слишком похожа на тот самый фруктовый кефир, от непривычной приторности которого со временем хочется любым способом избавиться. А военная казарма — весьма серьезная смена обстановки, повод к которой дается лишь раз в жизни: попасть туда, куда запрещен доступ обыкновенному человеку.

По всему по этому вместо тринадцати месяцев альтернативной службы я выбрал десять месяцев армии (всего-то! — когда в России двадцать четыре, а в Израиле и вовсе тридцать шесть) и был направлен в пятнадцатую «компанию» первого обучающего полка воздушных сил (Luftwaffe) Германии. Город Хайде. Или Гайде? Сие, впрочем, не важно, любители точных фонетических соответствий могут справиться в русском атласе мира.

1.

Бундесвер, как и полагается, начался сразу же за воротами казармы: «Zigarrette aus! Sie! Da! Ist das so schwer zu begreifen?!!» («Потушить сигарету! Вы! Там! Медленно соображаете?!!) — истязал свое горло синий человек в синей будке. Я бы наверняка расслышал «сказанное» им, находясь не в десяти, а даже и в двухстах метрах от него. Такую манеру вести беседу я не ожидал увидеть в до сих пор вежливых со мною немцах, и вот тебе на…

У меня проверяют документы, дают направление строгой рукой в перчатке, и вот я, с грехом пополам, оказываюсь у здания моей «компании» (я, к счастью, не служил в советской армии, посему не имею чести знать, как переводится слово «Kompanie» с солдатского немецкого на солдатский русский. Вроде бы «рота», но в таком случае немецкая рота оказывается в два раза больше русской). Я открываю дверь моей комнаты. Все отвечает моим ожиданиям, ничего нового: три двухэтажных железных кровати, большой синий стол в центре, шесть синих пеналов-шкафов, шестерка синих обшарпанных стульев, два окна в синее небо.

Может быть, так много синего потому, что немцы до сих пор так боятся черного?

Или любят Балтийское море?

…и зеленые стены, напоминающие советскую поликлинику. Все это я уже видел несколько раз в отличие от моих бундесверовских товарищей — «чистокровных» немцев. Ведь я прошел когда-то через так называемые переселенческие лагеря, к тому же полтора года назад имел глупость захотеть стать морским унтер-офицером и три экзаменационных дня провел в казармах под Бременом  (не случилось — к моему тогдашнему разочарованию и радости моих знакомых).

Разношерстная толпа испуганных молодых людей, не знающих, куда засунуть свои огромные спортивные сумки (интересно, чего они в них понавезли?) наконец разбрелась по комнатам и притихла. Первые знакомства. Из моего опыта я уже давно знаю, что первые пять минут — самые важные в подобных ситуациях. Нужно преподать себя таким, каким ты хочешь остаться в глазах новых знакомцев навсегда. В моем случае ко всему прочему нужно уже в четвертом-пятом предложении сообщить соседям по комнате о своем происхождении, дабы позже не было недоразумений. А когда занято место в подсолнечной иерархии, можно сесть и с полным правом на одиночество почитать Стругацких (впрочем, их я давно уже не читаю, а только перечитываю).

В пол-уха слушаю новых приятелей: вполне мирные и порядочные будущие бюргеры — войны, скорее всего, не будет. Я ненавижу войны в пределах четырех стен. Всегда, когда шли такие войны и мне приходилось лупить куда-то руками и ногами, я ужасно жалел моих противников: ведь я, действительно, делал им больно. Интересно, жалел ли меня тот, кто делал больно мне? Два стародавних видения. Мальчишка, скорчившийся у моих ног в коридоре между кабинетами математики и истории, похлопывания по плечам, одобрительные кивки, мое раскаяние, готовое пролиться слезами, но сдерживаемое чувством собственного достоинства. Другой мальчишка — темнеющее от капающей крови отражение в ручье (вокруг картофельные поля, ветер, снова поля...) — с разбитым лицом. Отчего-то не плачет, хотя не успел даже понять, сколько их было…

Соседи достали колу и только-только принялись рвать обертки баунти и лайонов, как божественный голосище (таким обладал, верно, Зевс) выгнал всех нас на улицу, и тут оно началось: раздача каких-то бумажек, ответы на вопросы, путешествие на ужин, сбор бумажек, лекция на тему «Кто мы теперь такие», лекция на тему «Кто есть наши командиры», лекция на тему «Умей строиться в колонну по три», отбой в одиннадцать, подъем в пять («Fünfzehnte Kompanie! Aufstehen!!!» — «Пятнадцатая рота! Подъем!!!»), построение в пять сорок пять, завтрак в огромном аквариуме столовой (ах эти милые двадцатипятиграммовые ванночки с медом, джемом, шоколадной пастой!) и скверный кофе. Лекция на тему «За что и сколько сидеть». Выдача спортивных костюмов — первые проблески всепохожести; связок ремней, бундесверовских курток, пустых погон с орлиными крыльями без головы, замков к нашим пенальным шкафам. Прогулки по территории в ногу...

От криков унтеров я начинаю посмеиваться. Они ходят перед нами — грудь колесом, локти в стороны, и, очевидно, полагают свои действия ужасно серьезными и нелишенными определенного смысла. Мне же все это ужасно напоминает игру в ту самую «войнушку» в перелеске за домом моего детства. «Пароль! — На горшке сидел король!»

Мои «коллеги» по роте прижимают уши и поджимают хвосты.

Как в начале восмидесятых, я счастлив тому, что родился в Советском Союзе. Но уже по другой причине. Я примерно знаю, что такое Советская Армия, хотя и не бывал в ней. Но я был к ней в свое время готов, как был готов всякий примерный гражданин совка, поэтому немецкая армия кажется мне лишь чуть пострашнее советского детского сада. Мои же товарищи по бундесверу не подозревают о существовании зеленых свистков, работы «от куста и до заката», о ломах, используемых вместо мётел... Изнеженные прелестями цивилизации, они чуствуют себя брошенными здесь и этой цивилизацией, и своими девочками, и своими родителями (бабушками, тетями, домашними врачами, белыми пушистыми болонками…). Они тратят двадцатку в день на разговоры по мобильнику, каждый вечер шлют своим «зайчикам» и «мышкам» сентиментальные открыточки и плачутся друг другу в жилетку (форменную рубашку) о трудностях «ужасного бундеса».

Особенно сильно бундесвер был проклинаем в первые дни, потом товарищи попривыкли, лишь сохранив привычку изредка кричать друг другу: «Завтра же я звоню моему адвокату! Я никому не позволяю со мной так обращаться! Пусть он даже хауптфельдфебель Вигоки!» Я, правда, еще ни разу не слышал, чтобы кто-то действительно позвонил и подал в суд хотя бы на ефрейтора Коха.

2.

В нашей комнате я играю роль этакого душевного успокоителя и источника неблещущих умом, но приносящих нужные плоды шуток на моем все-таки не совсем умелом немецком языке. Мне кажется, наша шестая группа из четырнадцати человек и в частности наша комната самые дружные во всей роте. К сожалению, потом все изменилось. Либо я с самого начала ошибался, либо… Спартанских слабаков тоже сбрасывали в пропасть свои же.

Мне нравились беседы о товариществе, взаимовыручке и тому подобных «пионерско-комсомольских» радостях в нашей комнате. На четвертый же день я был взят с поличным на месте сразу двух преступлений. Курение: а.) — в постели, б.) — после отбоя. Через пять минут я должен был при полном параде отрапортоваться двумя этажами ниже в бюро UvD (Unteroffizier vom Dienst — вахтенного офицера). Я вовремя был внизу, готовый хотя бы и к двадцатикилометровому маршброску. Рядом стоял еще один парнишка из нашей же группы. Я заметил, как у него дрожат коленки. («Nur keine Angst, die Arschlöcher können uns mal!» — «Только без паники, эти говнюки ни хрена нам не сделают!») Мы, действительно, не были вознаграждены ничем за наши антитруды, кроме словесного нагоняя и обещания нам это припомнить. А на следующее утро мои соседи по комнате сообщили нашему группенфюреру, что они виновны так же, как я. Что они так же, как я, курили: а.) — в постели, б.) — после отбоя. И что наказание, если оно все-таки грянет, должно равным образом разделиться на всех. Вот это, действительно, можно было назвать «Kameradschaft» («товарищество»). Все, включая группенфюрера, были довольны и горды за себя. И нас не смущало впоследствии даже то, что наказания (в принципе, за довольно невинную проказу) не последовало никакого.

Наш группенфюрер — здесь стоит сказать пару слов и о нем — довольно загадочный человек. Начиная с того, что и ростиком-то он не вышел, и заканчивая тем, что и фамилия у него какая-то не немецкая — Кулик. Зато, как выяснилось позже, он — единственный специально обученный снайпер нашего батальона, проведший несколько лет в наемных войсках Франции и Америки. Мы гордимся нашим группенфюрером оберфельдфебелем Куликом. Он сказал, что его, шестая, группа всегда была самая лучшая в пятнадцатой «компании», поэтому с самого начала мы старались оправдать нашу шестерку в столбце десятка групп, и это нам частенько удавалось. Правда, через две недели он уехал в отпуск в Америку, оставив нас на оберефрейтора Тилениуса (тоже, надо заметить, та еще фамилия!) из школы унтеров, похожего на вечно виноватого студентика времен Достоевского. И с тех пор стало что-то подгнивать в нашем маленьком датском королевстве.

Но все это позже. А тогда наша комната в первое же воскресенье в приступе начальстволюбия («стригитесь как можно короче — вам же удобнее будет») побрилась наголо. Мы превратились в шестерку розовоголовых близнецов, и долго еще слышали за спиной: «Это из комнаты скинхэдов»… Мы весело (впрочем, иногда и не очень) огрызались, но самое интересное мы узнали уже в понедельник: оказалось, мы переусердствовали. Налысо стричься так же запрещено, как и ходить с хвостиком: солдаты бундесвера не должны походить на неонацистов.

Экскурсия в бундесвер была бы неполной, если бы я не дал характеристик моих соседей и командиров. Вероятно, Штирлиц, будучи на моем месте, сделал бы это в первую очередь, но он жил и работал в другое время. Я по крайней мере думаю, что его сверхсерьезная наблюдательность была бы все же удовлетворена.

Итак:

Карстен Вебер. 22 года. Самый старший из нас, выглядит на все тридцать — этакий строгий бауэр с животом и бородкой. На деле — мягок, болезнен, порою слишком. Солдатскую зарплату отдает невесте в Гессене, вследствие чего постоянно стреляет сигареты, орешки и колу у товарищей. На второй неделе попался за хранением запрещенной неонацистской музыки: «Böhse Onkelz», ранние годы. Всей нашей комнате устроили просмотр личных вещей и допросы по одиночке в лучших традициях КГБ. Ничего больше не раскопали. Карстену пообещали несколько недель карцера, но потом каким-то образом простили. Единственный в комнате, кому понравился Tom Waits и — частично — «Einstürzende Neubauten», которых я привез из дома. Не женат.

Йорг Фогельгезанг. 19 лет. Из-под Ростока (Ростка?). Обладатель столь красивой фамилии — единственный (снова это слово, видимо, каждый человек все-таки в чем-то единственный) из нас, к кому привязалась его кличка — Пинки. Полноват, после аварии двухлетней давности имеет какие-то проблемы с плечами и поэтому его рюкзак в маршах вдвое легче наших. Иногда несколько безволен, зато умеет по-настоящему сострадать, но любит и приврать в пылу беседы. По его словам, полжизни провел в интернате, ненавидит мать, которую не видел десять лет, обожает младшую сестру, которую не видел столько же. Не женат.

Марсель Штрейферт. 18 лет. Миловидный пацан из Восточного Берлина. Имеет какое-то отношение к одному из берлинских автохаузов, всякому встречному дает на просмотр его рекламные катологи (здесь нужна осторожность, ибо подобные действия расцениваются у нас как агитация и пропаганда, а любая пропаганда на территории казармы запрещена). Любит машины, в возрасте пятнадцати лет был занесен в полицейские компьютеры за угон мопеда. Веселый. Слабохарактерный. Подвержен влияниям Бастиана Парноу. Не женат.

Бастиан Парноу. 20 лет. Настойчивый правдолюбец из тех, которых я недолюбливаю. Уроженец Западного Берлина. Постоянно задает въедливые вопросы преподавательскому составу, за что последний его так же недолюбливает. Во всем хочет быть первым. Постоянно кричит о том, что кому-нибудь завтра утром нужно обязательно дать по роже. К сожалению, я еще не видел, как он кому-нибудь дает по роже. С ним и с Марселем мы договорились после окончания учебки устроить двухдневную «парти» в Берлине, в котором я еще ни разу не был. Не женат.

Роко Рейххольдт. 20 лет. Слегка угрюм. Молчалив. Застенчив. Но если его разговорить, становиться доверчивым, как ребенок. Родом из Саксонии, так что общение с ним слегка затруднительно вследствие его диалекта. Всю жизнь провел в маленькой деревушке, ре- (или де-?) монтировал какие-то моторы в каких-то автомобилях. До бундесвера даже не подозревал о таком направлении в музыке как рок. Теперь знает. Но все равно не любит, предпочитая попсу. Не женат.

Ну и я, тоже в браке не состою.

3.

Куда там немецкой армии состязаться с русскими в реализме военной службы! ТАМ — уходит человек в армию — все, считай, не увидишь его по меньшей мере год. Как на войну. ЗДЕСЬ — всего лишь как на работу. На выходные — домой, к маме-папе-подружке. Только не забудь вернуться в часть в воскресенье до 23:45. Каждый день часов в шесть—восемь — так называемое окончание службы. Хочешь — спи, хочешь — поезжай в город на дискотеку, хочешь — иди в солдатский бар при казарме и потрясай там маленькими двадцатиградусными «файглингами». А хочешь — перечитывай «Подлинную жизнь Себастьяна Найта» или «Град обреченный». Часть особо страдающих по домашнему теплу солдат рассаживается на насестах казарменных лестниц и включает мобильные телефоны.

Каждую пятницу в три часа пополудни я уже дома, сажусь за компьютер, чтобы считать недельный запас информации из России и запечатлеть в электронных мозгах пару страничек из блокнота. Другим повезло меньше: мои соседи, например, оказываются дома лишь к вечеру. Но и у них есть свое преимущество: они едут все вместе через Гамбург. Во второе наше бундесверное воскресенье они прибыли в казарму, еле стоя на ногах. Мне пришлось доходить до их кондиции, показывая, как русские пьют «Горбачева» из горла и не закусывают. У меня прекрасно получилось, учитывая то, что я не практиковался в этом почти два года.

А потом случилась неприятность. В 23:45, когда я как самый пока еще трезвый стоял у дверей нашей комнаты для произнесения рапорта отхода комнаты ко сну, Йорг решил пойти в туалет. К его несчастью где-то между уборной и душевой он заблудился. Подошедший UvD (тот самый вахтенный офицер) послал его назад в комнату, но Йорг направился в помещение для хранения половых тряпок и не нашел ничего лучшего, как спрятаться там в шкафу. Удивленный UvD стал его оттуда за шкирку вытаскивать, а солдаты, стоящие в коридоре и готовые отдавать рапорты, весело ржали. Было до смешного печально.

На следующее утро наш комнатный оазис дружбы лопнул. Обещание выкинуть в мусорный бак телефон Йорга было самым альтруистичным из тех, что посыпались на его бедную похмельную голову. Больше всего упирались Басти и Карстен, крича об упадшем авторитете нашей комнаты. Я молча сидел и смотрел на проклюнувшееся вдруг подлинное лицо — немецкой нации? немецкой юности? всего человечества? Они не могут ссориться с преподавателями в учебке, зато они могут излить скопившуюся злобу на ближнего своего, по случайности оказавшимся козлом отпущения.

А еще через неделю козлом отпущения стал сам Карстен. Всего лишь потому, что он слишком часто заносил себя в списки больных. Болеют у нас все поголовно. Когда по утрам оба взвода нашей «компании» стоят на «пионерской линейке», слева направо и наоборот прокатываются такие волны кашля, от которых ужаснулась бы мать любого из нас. Бывали дни, когда освобожденные от маршировки и занятий составляли треть и больше от общего количества солдат. Но все-таки все знали меру. К тому же несданные зачеты по стрельбе и другим военным погремушкам нужно все равно когда-то сдавать, в противном случае солдату грозит опасность остаться в учебке еще на два месяца. Карстен же меры, как видно, не знал.

Он ходил к врачам, и те, конечно же (любой из нас был для этого годен), давали ему статус больного. Иногда его отпускали на недельку домой, что вызывало особо бурные реакции в комнате. Он не бегал с нами по улице в спортивном костюмчике с веселой песенкой (интересно, кто в армии сочиняет эти милые стишки: «Wir sind bei der Bundeswehr! Nicht bei der Marine und nicht beim Heer!» — «Мы в бундесвере, а не у тети Моти! Не во флоте и не в пехоте!»), не лазал по канату искалеченной мартышкой, не играл в футбол (пожалуй, самая ненавистная мне игра), не плыл на время двести метров в прохлоренном бассейне, не прогуливался пешком до стрельбища с рюкзаком на плечах. В это время Карстен лобызал дома свою невесту, копившую деньги на свадьбу. А когда был в казарме, то стрелял у нас сигареты. В конце концов это стало злить даже меня.

Я перестал верить в добрые отношения между солдатами, неиссякаемые речи о товариществе не вселяли в меня больше того счастливого оптимизма. Меня только удивляли, смешили и огорчали меры, предпринимаемые моими соседями по комнате, вполне добропорядочными будущими бюргерами. К примеру, они устроили Карстену бойкот. Мне ничего не осталось, кроме как сообщить им: «Ich mach´ nicht mit» («Я в это не играю»), и бедняга Карстен вынужден был довольствоваться общением со мной.

Иногда, когда я глядел на них на всех, мне начинало казаться, что я все-таки нахожусь в детском саду, так были похожи эти плюс-минус двадцатилетние парни на детей. Раньше я думал, что только у детей еще отсутствует чувство сострадания друг к другу.

В итоге Карстен вообще исчез где-то за горизонтом и был оставлен «на второй год». Вместе с ним мы оставим и эту достаточно неприятную и, возможно, непоказательную для бундесвера тему.

И перейдем к командирам.

С течением времени оказалось, что наши преподаватели, как ни странно, — такие же обыкновенные люди, как мы. Многим оберефрейторам, хауптефрейторам и порою даже унтер-офицерам (есть, кстати, в бундесвере такое звание — просто «младший офицер») нет еще и двадцати, и они сами не прочь потрепаться ни о чем в прокуренном коридоре между заваленной бычками пепельницей и аудиторией, где они только что рассказывали нам о структуре воздушных сил. Но есть среди преподавательского состава и полные тупицы, то ли уже пришедшие в бундесвер не вполне полноценными, то ли ставшие такими в процессе «милитаризации». Я до сих пор удивляюсь перлам их удивительной логики: «Wenn Sie meinen, Sie können mich verarschen, dann sind Sie bei mir genau auf der richtigen Stelle!» («Если вы думаете, что можете меня надуть, то вы как раз на верном пути!») Или обращение к солдату, держащему руки в карманах: «Haben Sie Geburtstag?» — «Nein». — «Dann nehmen Sie die Hände vom Sack!» («У вас день рожденья?» — «Нет» — «Тогда уберите руки с мошонки!») Самое смешное, что по уставу преподаватели обязаны называть нас на «вы», что вызывает иногда интересные, сложнопереводимые на русский комбинации типа: «Halten Sie da die Fresse!!!» («Заткните пасть, пожалуйста!!!»)

«Не делайте умное лицо — вы находитесь в армии».

4.

Ко второму месяцу служба стала значительно интереснее. Мы получили всю форму и другие солдатские принадлежности общей массой около ста килограммов (полевая форма в трех экземплярах, парадная в одном, вещмешок, два рюкзака, различная полевая и спортивная обувь — шесть пар, лопатка, каска, спальный мешок, дождевик, палатка, солдатская «посуда», прибор для чистки оружия, предметы первой медицинской помощи, три автоматных магазина и так далее).

Количество лекций в классах сократилось. Количество экскурсий на природу умножилось. Мы выезжали на стрельбища, стреляя там из немецкой автоматической винтовки G-3 и чуда немецкой военной техники — пистолета P-8 (пистолеты на войне вообще в лучшем случае пригодны лишь для самоубийства, когда у тебя кончаются патроны в автомате). Мы делали маршброски, после которых, скверно ругаясь, возились с мазолями. Мы ползали по снежным полям, рыли окопы в земле из глины пополам с употребленными холостыми патронами, изучали сложное устройство для определения севера-юга — компас, питались макаронами из наших гремящих железных банок и мазались кремами в полосочку, как это делают Шварценеггер и Сталлоне. К сожалению, вокруг нас не стояло тогда ни одной кинокамеры. Мы разучивали действия вахтенных постов в экстренных случаях (у меня лучше всех получались шпионы — задерживаемые либо скрывающиеся — наблюдающие офицеры хвалили: хорошо сыграно, прекрасно поставлен русский акцент). Мы выпускали друг в друга магазины холостых патронов и кувыркались на полосах препятствий, а после всего этого возвращались домой — в казарму, где щепетильнейше чистили свои G-трешки.

Все это, действительно, помогало отвлечься от скучных и по сути своей страшных реальностей мира сего. Пока нет войны, пока не видно на горизонте вопроса: стрелять в цель или пустить пулю выше головы, жизнь немецкого солдата довольно весела (по крайней мере, так кажется мне), это заблудившийся в детстве человечек, он все еще играет в «войнушку» в перелеске за домом, хотя иногда об этом совершенно не подозревает. Не дай я в двенадцать лет (пришедшему менять кран слесарю) обет служения писательскому ремеслу (ремеслу ли?), я бы, возможно, все-таки стал солдатом…

Если мы не выезжаем на природу, то трижды в день маршируем в столовую (Truppenkueche), часто останавливаемся — видимо, для разнообразия — унтера кричат команды («Links — um!»  «Richt — euch!»  «Augen gerade — aus!» — «Нале-ва! Смиррр-на! Глаза пррря-ма!»), маршируем дальше. У каждого из нас, я думаю, уже выработался инстинкт: прежде чем поесть — помаршируй. Впрочем, этот инстинкт вырабатывается в человеке с пеленок: чтобы поесть, надо поработать. Но моя беда не в том, что я, как остальные, должен работать, а в том, что я, как остальные, должен есть.

Тысячу лет живет тот, кто питается лишь воздухом, гласит китайская мудрость. Как я был бы счастлив, если б мог прожить одними туманами да закатами. Да еще древними мифами на ночных бриллиантовых небесах.

Вечно живет тот, кто не питается ничем…

Больше всего мне нравится завтрак. Его предчувствие во всем теле. Вообще утро. В предрассветных часах присутствует действительно нечто сказочное. Потухающие звезды, теплый ветер из тьмы за казарменной оградой (со временем, проходящим в армии, всякий ветер становится теплым), черные зеркала луж, с всплеском разбиваемые моими сапогами. Нашими сапогами.

Огоньки фонарей на крепкоспящих германских хуторах, где-то далеко-далеко в темной глубине утра, за лесами, за полями, за высокими горами…

Но всезахватывающая цивилизация и во мне оставила жало своего крючка. Иногда и мне не хватает моего компьютера с тропинкой в интернет, телевизора, телефона с голосами друзей. И свободы. Удовольствий стало меньше, вернее удовольствия стали другого рода. Ты начинаешь извлекать их из еды, принятия душа, хождения в туалет, глотка воды из полевой фляжки, из сна — пятнадцатиминутный перерыв в полях, зад на рюкзак, ноги на кочку, голову в подушку каски и об стену какого-то гаража — снов нет, есть только голое удовольствие.

И ты снова готов в бой, снова готов куда-то маршировать, бежать, вычислять расстояния с помощью шкалы в бинокле, учить знаки солдатского немого языка, падать лицом в грязь, ползти «до следующего леса» с винтовкой и рюкзаком, прыгать в бетонные подземелья, выискивая в кромешной тьме то маленькое окошко, из которого тебе разрешено всадить в бегущий сквозь поля взвод магазин холостых.

Ты выскакиваешь из-под земли (в левом кармане бренчат три нерасстрелянных патрона на память), питаешься от полевой кухни («хорошо помаршировал!»), наскоро куришь и бежишь дальше (в правом кармане трясется оставленный про запас банан), чтобы снова маршировать, вычислять, падать, ползти и стрелять. Чтобы, обходя с тыла, услышать новогодне-хлопушечный треск и через секунду понять, что стреляют по тебе.

Ты кидаешься на землю и ползешь дальше, у самой оборонительной точки вскакиваешь и этаким Рэмбо стреляешь в щель, кидаешь тут же подобранный сучок-гранату, получаешь его назад, пытаешься лезть в рукопашную…

Macht richtig Spaß! (Очень круто!)

5.

Перед распределением мы получили листки, в которых должны были указать причины (если таковые имеются) желания (если имеется таковое) следующие восемь месяцев служить службу поближе к дому. Я, в принципе, не прочь был переехать поближе, но особых уважительных причин к тому у меня не было. Уважительными причинами считаются в «бундесе»: голодные дети в дому на печке, одинокая полоумная мать, погибающая без опеки единственного сына, хромая и психически больная невеста, потерявшая в детстве родителей, и тому подобные прецеденты. Я посмотрел, какие глупости пишут в листочках мои знакомцы, и в пылу остроумия решил написать что-то из ряда вон. И написал, полувшутку-полувсерьез: «Freunde, die mir helfen, gegen die Selbstmordgedanken zu kämpfen» («Друзья, которые помогают мне бороться с мыслями о самоубийстве»). Как оказалось позднее, это была самая большая глупость, написанная в тот день. Видимо, ни одна армия мира не понимает шуток. Тем более моих.

И был вечер, и было утро, день последний службы моей бундесверовской. Но я об этом еще не знал, как не знал маленький мальчик, с деревянным ППШ в руках стоящий у огромного костра в пионерском лагере «Зеленый мыс», что через пятнадцать лет он будет служить в немецкой армии.

Мы выехали в лес на двухдневное учение. Мы расположились группами, поставили палатки в снегу, зажгли костры в ямах, вырыли окопы передовой, протоптали дорожки от окопов до костров и дальше — к палаткам начальства. Мы поели, получили патроны и стали ждать врага. Врагом была группа младших офицеров, готовившаяся проникнуть в сердце нашего отряда с юга любыми методами. Мы же любыми методами должны были этого не допустить.

До полуночи все это было забавно и интересно, но ровно в двенадцать, когда я в очередной раз заступил на пост, я понял, что сейчас засну. И если бы я продолжал лежать в позиции «Stellung» (в боевой готовности), как предписано уставом, я бы заснул всенепременно. Но я встал, разбудил задремавшего напарника, и все оставшееся время мы простояли, как пни, временами засыпая стоя и слыша сквозь сон, как — медленно-медленно — приближается по дороге наш патруль. «Parole — Panzer — Schreck — Keine besonderen Vorkommnisse — Alles klar, geht weiter — Alles klar, schlaft weiter…» («Пароль — Танк — Страх — Ничего необычного не замечено — Ясно, идите дальше — Ясно, спите дальше») За каждым вторым деревом мерещился стоящий человек, особенно в минуты висящих в небе наших осветительных ракет, но на врага было уже плевать, покуда он наконец не появлялся совсем близко. И мы все-таки неплохо играли наши роли… А через час мы с напарником, замерзшие и счастливые, шли к костру и беседовали «по душам» с нашими — двумя — группенфюрерами. Или спали в обледеневшей палатке, завернувшись в спальные мешки.

С напарником мне повезло: веселый каратист Петерсен из соседней комнаты был на год старше меня, и мы славно провели с ним время, размышляя о смысле жизни спящей лягушки (которую мы раскопали в нашем окопе, а потом вновь закопали в лесу, дав салют, прочитав некролог и поставив христианский крестик) и споря о том, кто же был главным героем книги о стране чудес: белый заяц, белый кролик или некая Элис, которая вечно куда-то опаздывала.

Все два дня учений я как истинный солдат курил «Беломор», оставшийся у меня еще от летней поездки в Россию, чем постоянно вызывал священный ужас моих однополчан. Я мог бы наверное стать прекрасным рекламным агентом ленинградской табачной фабрики им.Урицкого, ибо такого количества заказов на меня не сыпалось даже во времена, когда я за бесценок раздавал свои книги…

А когда это приключение кончилось и мы вновь оказались в нашей теплой казарме, меня направили к психиатру.

Еще ничего не подозревая, я высказал ему все свои взгляды на жизнь, а он почему-то решил, что нелюбовь к слабоумным телесериалам обязательно ведет к разрушенной психике и — как следствие — самоубийству.

«Selbstmordgefährdet» («склонность к суицидальным мыслям») — был диагноз. И меня в полчаса выставили из бундесвера, видимо, полагая, что в любую минуту я могу скрыться в уборной и скрутить там петлю из солдатского ремня на виселице душа. Бог мой, как забегали и засуетились вокруг меня унтера! Ни одного грубого слова, отведенные глаза, сочувствие в движениях. Я получил зарплату, сдал мой шкафчик без единой гражданской вещицы группенфюреру, трогательно распрощался с сокамерниками и, чувств странных и противоречивых полн, уехал домой в Киль.

Да, возможно, я не использовал до конца свой шанс на попадение туда, куда запрещен доступ обыкновенному человеку. Зато я снова обрел свободу. Да, я никогда больше не увижу моей комнаты, моей кровати, ставшей одним из немногих родных предметов в казарме. Но я могу теперь хоть каждый день  проводить с моими друзьями, которые «помогают мне бороться с мыслями о самоубийстве». Я никогда больше не буду держать в руках свое оружие, мой персональный G-3. Но у меня вновь появилось время писать тексты (я не пишу: «держать в руках перо», потому что сроду не держал в руках пера, а в последнее время и авторучек. В лучшем случае я при желании могу подержать в руках клавиатуру моего компьютера). Я никогда больше не буду сидеть за одним столом с моими соседями по солдатской комнате, пить колу, закусывать орешками, курить сигареты, пытаясь предугадать, что придумают наши командиры завтра. Зато я могу заработать денег и снова поехать в Россию. Или в Америку. Мне никогда больше не придется маршировать на завтрак в предутренней мгле, поглядывая на черные лужи и тусклые звезды. Но я могу наконец начать учебу в Гамбурге. Мне не удастся в образе немецкого солдата приехать в казарму под Ольденбургом, в которой я провел две недели, будучи русским переселенцем. Зато я могу… Я никогда больше не буду лежать в окопе, стрелять из пистолета, кидаться на землю по приказу «Stellung!» («Воздух!»), вести умные беседы о зайцах и кроликах. Зато…

Положительных сторон пока меньше, но все это — лишь прошлое, которое, как всегда, уходит, оставляя по себе только лучшие воспоминания. Мне нужно снова привыкать к гражданской жизни, ведь в конце концов все, что не делается, делается к лучшему. Так называемая судьба. Я же давал обет незнакомому пьяненькому слесарю.

Ко всему прочему я теперь с полным правом могу сказать: «Зато я лежал в окопе, стрелял из пистолета, кидался на землю по приказу «Stellung!», вел умные беседы хотя и не о кроликах и удавах, но — о зайцах и кроликах!»

Жизнь продолжается. Обычная, нормальная, мирная жизнь. Прекрасная, потому что непредугаданная. Звезд и черных луж полным полно за дверью моего дома. Да и в конце концов — какой из меня самоубийца, ей богу?!

Февраль 1999, Heide — Kiel